Композиторы от Альфреда Шнитке, Софии Губайдулиной, Бориса Тищенко и Николая Каретникова (авангардиста, превратившего дистанцию между сакральным каноном и современным музыкальным языком в свою главную художественную тему) до Арво Пярта, Александра Кнайфеля и Владимира Мартынова предлагают радикально разные стратегии такого выстраивания. Авангард чаще говорит о сакральном через его отсутствие, фиксируя богооставленность как единственно возможную форму присутствия Бога. Минимализм, напротив, пытается воссоздать утраченное единство, практически отказываясь от авторского «я» и вслушиваясь в то, что еще звучит за гранью молчания. Но обе стратегии представляют собой два проявления одного порыва, две возможные реакции на общий духовный вызов. Зададимся вопросом: откуда этот вызов взялся? Его истоки — в простом и уже почти не замечаемом факте: мы давно перестали различать пение и музыку, службу и концерт, светское и духовное. Эти понятия сплелись в тугой узел, который сегодня уже не распутать. Остается лишь разбирать нить за нитью.
Первая из них — десакрализация, проявившаяся в давней подмене «пения» как богослужебной функции «музыкой» как автономным искусством. Об этом подробно пишет композитор и философ Владимир Мартынов в своей книге «Пение, игра и молитва в русской богослужебно-певческой системе» (1997). Он трактует десакрализацию как последствие перехода от крюковой нотации к линейной, что означало сдвиг от вопроса «как петь?» (молиться по крюкам) к вопросу «что петь?» (исполнять конкретные ноты). С заменой системы нотации распался некогда единый «предмет», объединявший певческую рукопись, богослужебный устав и аскетическую практику. Мартынов фиксирует эсхатологическую безысходность, по сути отказывая богослужебному пению в возможности существовать в современном мире. Но есть и другой взгляд, смягчающий остроту этого заключения. Изалий Земцовский в "Антропологии музыкального существования" (2023) производит решительный поворот: в центре его концепции Homo musicans bimundi — человек двумирный, способный существовать одновременно в реальном и воображаемом пространстве. Для Земцовского десакрализация не катастрофа, как у Мартынова, а живая среда, в которой музыкант может заново родиться в акте соинтонирования архаичным композициям. С этой точки зрения musica sacra nova — не симулякр, а попытка человека «после конца» восстановить богообщение.
Вторая нить — сакральная редукция (соединение несоединимого). Композиторы musica sacra nova ищут дорогу к "изначальному" с двух разных сторон: одни — через апофатический авангард, другие — через катафатический минимализм (любопытно, что ко второму пути пришли в основном авторы с радикально авангардным бэкграундом — Арво Пярт, Валентин Сильвестров, Владимир Мартынов, а в наследии авангардистов иногда встречаются сочинения совсем не "апокалиптические"). В концертном зале такое соседство допустимо, но в литургической практике соединение разностилевых песнопений внутри одной службы разрушает молитвенную цельность. Многообразие музыковедческих классификаций лишь подтверждает: строго разграничить богослужебное и концертное сегодня уже невозможно. И дело не только в жанровой путанице — меняется само восприятие. Современному сознанию с его клиповой фрагментарностью все труднее связывать околоконцертное богослужение с молитвой как «возношением ума и сердца к Богу» (прав. Иоанн Кронштадтский). На первый план выходят эмоции, и здесь они играют двойственную роль: в концертном пространстве это легитимный и даже предпочтительный модус богообщения, но в храмовом пространстве эмоция превращается в препятствие, поскольку высшая интенция христианской молитвы — бесстрастие. «Надлежало бы и пению нашему быть не плотскому, но ангельскому», — говорил прп. Григорий Синаит.
Третья нить узла — культурная дезориентация. Почему в 1970-е годы целая плеяда композиторов отказалась от авангарда и обратилась — именно через сферу религиозно-духовного — к простым, более доступным звучаниям (тону, трезвучию, тональности)? Настасья Хрущева в нашумевшей книге «Метамодерн в музыке и вокруг нее» связывает этот поворот с усталостью от сложностей авангарда и бесконечного цитирования «чужих» музык; по мнению автора, рубеж XX-XXI столетий — время прямого, искреннего в своей простоте музыкального высказывания. Можно предположить, что в новых сакральных произведениях «чужое» (то, что уже слышал мир) превращается в универсальный праязык, в котором органично растворяется композиторская индивидуальность: у Пярта — в раннем средневековом органуме, у Сильвестрова — в русском классическом романсе, эпохе романтизма и колокольности, у Мартынова — в неавторском древнерусском пении, у Кнайфеля — в традициях внутрихрамового исполнительства.